веселому оживлению среди рядового состава. Комментарии полились самые что ни на есть скабрезные.
Офицеры реагировали более сдержанно. Чувствовалось присутствие жен. Один только раз послышался голос из второго ряда, произнесший слово «впендюрить». За этим немедленно последовал женский всхлип: «Сволочь!» и звук оплеухи.
Танец, тем не менее, продолжился.
Когда Дуремар вывел на поклон раскрасневшихся связисток с пулеметом, выяснилось, что концерт на грани срыва.
Прапорщик Самородко, выпив домашнего холодного кваску, потерял голос напрочь.
Налицо имелся хор из четырех гусей учебной роты, но солист вышел из строя.
Это была катастрофа.
Цыган-лейтенант Гриша метался за кулисами, заламывая руки, как безумная Офелия. Дядя Ваня преследовал его по пятам, угрожая вычеркнуть из списка на представление к повышению звания.
За ними бегал прапорщик Самородко с компрессом на горле и сипел что-то абсолютно неразборчивое.
Внезапно Гришу кто-то тронул за руку. Гриша взглянул и не увидел никого. Дерганье повторилось. Тогда цыган-лейтенант опустил взор и заметил Батю.
– Товарищ лейтенант, – безмятежно сказал Батя, щербато улыбаясь, – а хотите, я спою?
Видимо одеколонные выморозки из грелки слегка его раскрепостили.
– А ты можешь? – с безумной надежной в глазах разом спросили комсорг с замполитом.
– Дык чё ж не мочь? Я в леспромхозе у себя в хоре пел. Соплистом. У меня ж этот… голос… баритон.
– Ты, правда, можешь? Спаситель! В жопу расцелую! Так боец, живо на сцену, хор на сцену! – придя в себя начал распоряжаться Гриша.
– Где это чертов Дуремар? Слышишь, Дукемаров, солдат петь будет вместо Самородко, подыграй ему! Эй, боец, как тебя! Революционное что-то знаешь? Патриотическое?
– Как не знать.
– Ну, с Богом!
И комсорг части, отвернувшись, чтоб не увидал замполит, истово перекрестил Батину спину. Цыган-лейтенант не увидел, что замполит сделал то же самое.
Батя важно вышел перед своим квартетом. Каждому из них он был примерно до пояса. Поклонился залу.
Повернулся к застывшему с баяном в руках Дуремару и сказал:
– Си бемоль мажор, пожалуйста. С четвертой цифры.
Дуремар заерзал по своей табуретке. По залу прошел легкий шум.
За кулисами Панфил зашипел на Джаггера:
– Это, ты сволочь, его научил!
Батя набрал воздуху и запел действительно баритоном. Дуремару ничего не оставалось другого, кроме как выдать аккомпанемент на баяне.
Голос Батин оказался довольно приятен, хотя и гнусав. Кроме того, он не всегда попадал в ноты, но на фоне самой песни это уже не имело значения.
Батя пел:
Люблю я летом с удочкой
Над речкою сидеть,
Бутылку водки с рюмочкой
В запас с собой иметь…1
Слышно было, как за кулисами в голос завыли комсорг с замполитом. Батя продолжил:
…Вот вытащишь плутовочку,
Насадишь на крючок,
Закинешь, выпьешь рюмочку
И ляжешь на песок…
Тут Батя прервал вдруг пение и строго взглянул на Дуремара. Тот убрал пальцы с кнопок, баян замолк.
– Товарищ, прапорщик, – сердито попросил Батя, – играйте в долю! Вы тут не в джазе!
И запел дальше:
…Лежишь, а рыбка клюется,
Сомненья далеко,
Порою так наклюешься,
Что встать уж тяжело.
За кулисами Джаггер схватил Панфила за грудки:
– Значит – я сволочь? Я научил? А вот это, мля, «играйте в долю, вы не в джазе», тоже я научил? Ты же ему разрешал сидеть тут на репетициях!
– Тихо, тихо, – отбивался Панфил, – он сам научился, смышленый, гад. Но ты послушай – у него выходит! Ритм держит железно. Давай возьмем его в группу… Прикинь, Джаггер, мы с тобой и Батя с бубном!
Дядя Ваня, воспользовавшись паузой, выскочил на сцену и попытался утащить дебютанта.
– Отставить! Майор, дайте ему допеть, – раздался из первого ряда властный бас командира части.
И Батя допел:
Вот бьют часы полночные,
И сам ты рад-не рад,
С добычею несчастною
Плетешься уж назад.
Последние две строчки зал пропел вместе с ним:
…С добычею несчастною
Плетешься уж назад!!!
Публика ревела. Аплодисменты перешли в овацию.
– Какой успех, – страстно шептал Станиславский, созерцавший эту сцену. – Я завидую ему чёрной завистью. Нам бы в нашей постановке хоть половину такого успеха!
– Не боись, половина точно будет, – пообещал Кролик и пошел переодеваться в фашиста.
Комсорг и замполит зажали Батю в угол.
– Ты что пел, животное? – хрипел Дядя Ваня, тряся Батю, как куклу.
– Сказали революционное, я и пел! Товарищ лейтенант сказал!
– Где тут про революцию, дебил?
– Я кино видел, про Максима! Там весь фильм про революционеров. Там это пели! – оправдывался Батя, елозя ногами по полу.
– А если бы там «цыплёнок жареный» пели?
– Могу и цыплёнка. Слова знаю. Отпустите, товарищ майор!
– Идиот!
Замполит бросил Батю и пообещал расправиться с комсоргом после спектакля. Кто-то должен был быть виноватым…
Дядя Ваня пробрался в зал и уселся во втором ряду, а цыган-лейтенант Гриша проследовал на сцену. Пришло время художественной декламации.
Гриша улыбнулся белозубо и бархатным голосом объявил сам себя.
– Владимир Маяковский! Баллада о гвоздях!!!
Гриша читал хорошо. Голос его играл обертонами, жесты были скупы и дополняли текст. Глаза то лучились задорно, то сверкали сурово.
В одном месте Гриша слегка прослезился правым глазом. Зал притих.
Гриша успешно добрался до конца и прогремел:
– Гвозди б делать из этих людей:
Крепче б не было в мире гвоздей!!!
При этом мстительно простер длань в сторону замполита.
Зал взорвался аплодисментами. Особенно неистовствовали офицерские жены. Гриша был их любимцем.
О том, что «Баллада о гвоздях» принадлежала перу Николая Тихонова, а вовсе не вездесущему Маяковскому, в публике знали всего несколько человек. Но это было совершенно неважно…
Настал черед военной пьесы. За пять минут до выхода мы все, включая Станиславского, ещё по разику хлебнули из Чучундровой грелки. Волнение исчезло. Станиславский обещал, что при выходе на сцену должен появиться какой-то «кураж». Я пока ничего такого не чувствовал.
Занавес разошелся.
За столом в просторной избе сидел Староста-предатель Станиславский и писал донос. На самом деле это была шифровка советскому командованию.
Я, одетый полицаем, вышел на сцену и произнес первые слова роли:
– День добрый в хату!
…Бывает в жизни так, что человек, от сильного волнения, или по иным причинам, начинает видеть и слышать себя как бы со стороны. Именно это и случилось со мной, и я понял с ужасом, что зачем-то говорю с тяжелым грузинским акцентом.
В жизни не видел ни одного грузина, говорящего подобным образом. Такой нарочитый акцент обычно используют, лишь рассказывая грузинские анекдоты. Станиславский с ужасом посмотрел на меня и ответил, что и полагалось по роли, а именно:
– Здравствуйте, пан полицай! Будьте ласковы, проходите в хату!
Тут выражение страха на его лице усилилось и сделалось просто мистическим, поскольку Станиславский, услышав себя, понял, что он тоже говорит с грузинским акцентом, не хуже моего.
Похоже было, что нектар из Чучундровой грелки сыграл с нами дурную шутку.
Мы не сдавались и продолжали диалог по ролям. Публика принимала происходящее благосклонно. Может быть, думали, что дело происходит на Кавказе.
Настал черед Кролика. Появление шикарного эсэсовца на сцене клуба Красной армии сорвало аплодисменты и крики «браво».
Видимо советские люди привыкли, что в каждом симпатичном фашисте есть доля Штирлица.
Пожалуй, не стоит даже уточнять, что немец наш тоже заговорил с грузинским акцентом, да еще пару раз всунул «генацвале», обращаясь к старосте.
Зал слушал внимательно. Мы тянули диалоги, как могли. Было чувство, что мы оказались в липком, ночном кошмаре и не можем выбраться из него. Грузинский акцент прочно завладел нашими дурными языками, и деваться было некуда.
Перед финалом, произнося монолог немецкого офицера о превосходстве арийской расы, Кролик, в самый патетический момент вскинул руку в нацистском приветствии, и вместо «хайль Гитлер», крикнул угрожающе: